«Киевская Мысль» (№ 144 от 23 августа 1918 года) рассказывает о подслушанных разговорах в поезде Москва-Киев:
Обломки
«Се разрушу и создам». Иегова.
Поезд медленно тащит меня на юг через станции полуразрушенные и полуразбитые, мимо сожженых хуторов и разгромленных усадеб, мимо никому не нужных, изнывающих от скуки советских патрулей, мимо людских толп, смятенных и озлобленных. Подбираются одни к другим отрывочные слова, на лету брошенные мысли, мелкие факты, бытовые пустяки, и сквозь их прихотливое и беспорядочно-низменное сплетение все явственнее проступают черты безликого и бездонного Хаоса. Это он сейчас — царь российских пространств, темный владыка российских душ. Ибо тяжкой громадой своей он заслонил от людей и солнце, и небо, и их самих и в сумерках жизни не видно уже ничего, кроме мелькающих призраков, текущих теней былого, уродливо-нелепых масок.
Кругом — личинки и скорлупы. Под видимостью людей, под подобием жизни нет духа живого, в одно цельное сковывающего кусочки и комочки души. По лицу земли развеяны, как пепел, как придорожный прах стальные звенья веры и суеверий, обычаев и предрассудков, признанных истин и признанных лжей. И остался человек без скреп, без позвоночника, в мыслях и чувствах своих вихляющийся, как паралитик. Есть человек — и нет его. И в каждом лице людского хаоса, в каждом содрогании человеческих масс, мятежных, разрушающихся и ищущих, в каждом биении сердца, отравленного сомнением и тревогой, слышится мне один и тот же мерный и суровый голос — голос древнего Бога — «Се разрушу и создам».
Да, ты разрушил. Предвещание сбылось. Но всемогущий Бог или фатум истории, или лакей случая, или паяц всероссийского фарса — создашь ли? И чьей собирающей и творящей руке вверишь ты эти беспомощные обломки, дабы слепить из них нового Адама, нового сеятеля и жнеца планеты — земли?
Вот знакомая фигура: замызганный полушубок, широкоскулое лицо, немытые руки, ноги, перед которыми бессильны все ароматы Аравии, ядреная речь, где знаки препинания заменены упоминовением родительницы. Это — существо, черноземом рожденное, из чернозема почерпавшее свои сокровенные думы. Пусть смеялись над ним пошехонские аристократы, пусть жалели о нем сердобольные писатели, пусть фабричному котлу обрекала его теория и на всевозможные лады объясняли его извечное молчание охочие люди — сам-то он что-то по-своему знал, к чему-то прочно прицепился. Он был — «я», неладно скроенное, но крепко сшитое, столь же твердо стоявшее на своей орловской или курской пахоти, как Хеопсова пирамида — на зыбучих песках Египта. А теперь?
— Ехал из дому, — рассказывает фигура, — под обстрел попал: меньшевики с большевиками сражались. Приехал в Москву — хлеб отобрали, застрелить хотели: говорят, спекулянт. А через день опять же чуть не убили: большевики меньшевиков дули, а я по дороге встрелся. И теперь вот ехал — два раза под лавку прятался: украинцы с русскими воевали, а мы, братец мой, как раз посередине. Приеду вот теперь домой — обязательно себя заявить надо: украинец ли, или большевик, или меньшевик. Не заявишь — спалят. А заявишь — пожалуй, в точку не попадешь. Вот тут и думай.
— Тут надо тонкое рассуждение иметь. Ежели по-настоящему рассудить, то они все одну скирду молотят. Там без аннекций и тут без аннекций, там о черном народе стараются и тут тоже. Ну а только, братец ты мой, черному народу что блохе в печи — куда ни скакни, все жарко.
— Или вот тоже бабу взять. Бывало, придешь домой пьяный — она тебя и урядит, и накормит, и спать уложит и подольстится по своему бабьему закону. Ну и, поучишь ее, когда случится. У бабы ведь какой разум может быть? Известное дело — баба вещество вертячее… А ну-ка, поучи ее теперь! Сиганет с кем ни на есть — вот тебе и весь сказ. И выходит, братец ты мой, что и баб у мужиков отняли… Чистая аннекция, ей Богу.
— Или вот взять церковь, — как с ней сообразишь? У нас в приходе мужички собрались, говорят — церковь дело мирское. Ну, и продали б с укциону на кирпичи. А крестить-то детей надо? Ну, и ездят теперь за двадцать пять верст — попу по полтораста рублей за свадьбу платят… Так-то… Все одно как цепь, когда с петли сорвется, летит незнамо куда. Когда на ток угодит, а когда и псу под хвост. Вот и мы также…
Проходят перед глазами, сменяя друг друга, другие люди. Вот развязный молодой солдат, восторженный ленинец. Когда от отвлеченной программы, довольно бойко им излагаемой, он переходит к житейской практике, эта последняя сводится к одной формуле. Дележка. Дележка всего — капиталов, домов, фабрик, заводов, имущества. Но дома у его отца — три лошади, и вот на этом-то пункте его реформаторская мысль делает неожиданный поворот.
— Ну как же, лошадей-то отдашь? Ведь теперь по одной на двор полагается, — спрашивает его товарищ, тоже солдат и единомышленник.
— Отдать? — внезапно возмущается реформатор. — Мы их потом-кровью наживали, а тут отдавать всякой швали? Нет, ты наживи, а потом уже говори: отдать.
— А отымут? — робко спрашивает собеседник.
— А винтовка на что? Вон она — в руках…
Другой солдат бросает все и едет в город на поиски хотя бы самого нестоящего, дешевенького места.
— Жить нельзя, — говорит он. — Люди как звери стали. Всюду убийства, и чуть слово соседу сказал — он уж винтовкой грозит. Два года в окопах сидел, намучался, устал, думал — приеду домой, отдохну. А дома — те же окопы, только еще хуже. Еду вот теперь в город — там, может, и не лучше, да не так заметно. Да, Россия-матушка…
— Россия! — мрачно подхватывает из угла другой солдат, тоже по виду городской. — Россия! Самая несчастная, самая срамная страна. Называться русским стыдно, смотреть в глаза людям стыдно. Я так думаю, сейчас счастлив тот, кто сейчас в иностранных государствах живет. Я вот сейчас тоже в город еду, а потом в Америку — и поминай как звали.
Оба эти человека прошли, оказывается, полный цикл. Были с.-р.-ами, были большевиками, пережили несколько сражений внутреннего фронта, узрели вблизи сумятицу, разброд, неодолимое шкурничество — и отнесло их далеко в сторону не только от большевизма, но и от всего своего, когда-то столь близкого и родного. Обостренный стыд и измученная совесть гонят куда-то в неведомую даль, — туда, где можно забыть, не слышать, не видеть.
Это — обломки духа, инвалиды совести, представители той новой, нарождающейся в России группы людей, которую не успокоят шаблонные ответы и общие формулы…
«Се разрушу» — но когда же, когда же «создам»?
Стан.Вольский